На площади была суматоха. К синагоге то и дело подъезжали верховые. Оттуда выносили разные папки, сундуки, ящики и грузили на зелёные повозки. Я взглянул на плакат. От синей и белой полос и следа не осталось. Узкое красное знамя на красном древке темнело над площадью. Зак сказал:
— Ай-я-яй, какой конфуз получился! Какие сейчас делают плохие краски, кто бы мог подумать! Ведь краски — это же целая химия. А откуда мне знать химию, господин полковник?
— Сейчас узнаешь химию! — закричал офицер. — Пошевеливайся!.. Харченко, слетай в штаб, узнай, в чём дело.
Зак долго пристраивал лестницу около столба и стал медленно взбираться по ней, кряхтя на каждой перекладине. Вот он уже наверху. Не спеша он повесил ведёрко на белую, разбитую пулей телеграфную чашечку, окунул в него кисть и стал размешивать краску. Синяя капля упала на землю. Зак посмотрел ей вслед. К офицеру подбежал Харченко, подвёл ему лошадь и что-то сказал. Офицер, ругаясь, сунул револьвер в кобуру, вскочил на коня и поскакал прочь. Харченко за ним. На окраине уже стреляли красные. Я притаился в канаве под мосточком. Другие белые солдаты и офицеры тоже вскакивали на коней и мчались к Варшавской дороге.
Стрельба становилась всё громче. Уже слышно было, как воют, пролетая, пули. Мне стало очень страшно, я заплакал и, не вылезая из канавы, стал кричать изо всех сил:
— Учитель, слезайте, слезайте — в вас пуля попадёт!
— Нет! — закричал он не оглядываясь. — Они же видят, что я около красного знамени! — И он замахал рукой, призывая тех, кого ещё не видел.
А над его головой, освещая узкое красное знамя и буквы: «Все честные люди, идите сражаться под это славное боевое знамя!» — сверкало горячее июльское солнце — первый помощник моего учителя, живописца вывесок Ефима Зака.
— Для красных, — говорил мой учитель, живописец вывесок Ефим Зак, — я все вывески делаю красным. Больше ничего не придумаешь. Раньше я знал: «Оптик» — это глаз, «Сапожник Блюмберг» — это туфля, «Бакалея Мошковской и сыновья» — это сахарная голова в синей рубашке. А теперь? Что я могу нарисовать к слову УИК? Или вот это… — Он ткнул пальцем в начатую вывеску, — УПОЛЗАГ.
Я обрадовался:
— Ой, здесь я знаю, здесь надо, которое уползает. Какую-нибудь змеюку!
— Новая жизнь, новые слова! — махнул он рукой. — Слова непонятные и жизнь непонятная!.. Натри мне, Гиршеле, киновари для…
Но тут жена Зака, Фейга, ворвалась в мастерскую и стала прижимать к груди липкие, в тесте пальцы:
— Ефим, Ефим, что ты сидишь? За тобой уже пришли!
Мы с Заком кинулись к окну. Высокий красноармеец в очках и в добела выстиранной многими дождями гимнастёрке привязывал коня к столбику, на котором красовалась яркая, как пламя, вывеска: «Художественный салон Е. Зак».
Завидев нас, он крикнул:
— А который тут Заков?
— Это… скорей всего… я! — ответил чуточку побледневший Зак.
Красноармеец подошёл к окну.
— Получите… из штаба! — Он снял будёновку, вынул из неё конверт, чернильный карандаш и бумажку, на которую щедро цыкнул: — Распишитесь!
Потом он сел на коня и поскакал, с восхищением оглядываясь на огненную вывеску «салона».
Фейга опустилась на топчан. На груди её отпечатались все десять пальцев:
— Что там, скорей! У меня бьётся сердце! Зак разглядывал письмо:
— У всех оно бьётся, Фейгеле, и это ничего не значит. Гиршеле, подай очки. Посмотрим. Второе письмо за этот год. Что-то меня стали забрасывать письмами!
Он осторожно разлепил конверт, стал читать и вдруг рассмеялся. Фейга бросилась к нему. Я схватил письмо, прочитал:
— «Товарищ Зяк. Просьба к вам явиться в штаб, не откладывая. Комиссар Бубенчик».
Зак засмеялся, протирая очки:
— У них сломалось «а». Я уже стал «Зяком».
Я спросил:
— А как это может сломаться «А» или «Б»?
— Это же напечатано на пишущей машинке, — ответил Зак. — Скоро, наверное, и для вывесок придумают такую машинку, которая сама будет печатать любым стилем «мясо», «часовой мастер», «УИК» и «УПОЛЗАГ». И мы с тобой, Гиршеле, останемся без работы.
Он снял заляпанный красками халат, надел пиджак, на котором тоже немало было разноцветных пятен, причесал на лысине три волоска, которые всё равно опять вздыбились, и отправился в штаб.
Он вернулся не скоро. Фейга напекла миску кукурузных блинов, дети успели их расхватать, я натёр гору киновари, а Зака всё не было.
Наконец он пришёл и, перешагивая через порог, снял шляпу:
— Пролетар де ту ле пей, унитеи ву! — Что? Что-о?… — испугалась Фейга.
— Ничего! — Он сел к столу, снял пиджак, подхватил холодный блин. — Я пришёл, вижу дверь с надписью: «Комиссар». Написано неважно, чернилами… Ты бы, Гиршеле, это лучше сделал. Ведь каждая буква имеет свой закон построения. Возьмите букву «О». Её надо…
— Ефим! — перебила Фейга.
— А-а-а, да. Так я зашёл в ту комнату. И угадай, кого я там встретил? Мусю из Дубравичей! Я говорю: «Мусечка, ты не знаешь, где тут комиссар?» Она говорит: «Знаю». — «Так скажи мне скорей, потому что мне некогда с тобой разговаривать!» А она смеётся: «Придётся, потому что это я, и я вас уже жду. Садитесь!» Я так и сел!
— Я помню её рождение, — сказала Фейга. — Она была семимесячная… Дальше!
— Сейчас!.. Дай-ка мне ещё блин!.. Нам предстоит большая работа. По эскизам! Это, Гиршеле, самая солидная, самая настоящая работа. Эскиз — это предварительная…
— Ефим! — Фейга стукнула вилкой.
— Да. Она сказала: «Зак, вы должны нам помочь воевать с бароном Врангелем!» Я сказал: «Мусечка, то есть, извиняюсь, товарищ комиссар, стрелять я не люблю. Если выстрелишь и не попадёшь, так нечего было и браться, а если выстрелишь и, не дай бог, попадёшь в человека, так это ещё хуже. Ефим Зак, — сказал я, — человек искусства». Она сказала: «Мы как раз хотим, чтобы человек искусства помог нам». Я сказал…